Что такое пошлость, или Замысловатые фигуры на льду достоинства. Часть шестнадцатая

Продолжение предыдущего поста о том, что такое пошлость.

Не раз я описывала, как доминатриса сильно уменьшившегося критического пространства, пенница наша слюнявая, размашисто дает советы авторам, читателям и вообще всем, кто увернуться не успел. Наверняка публика считает, что у меня к мамзель Юзефович «личная неприязненность». Помню, в этом особливом чувстве по отношению к каким-то графоманам меня заподозрили фанаты означенных графоманов. (Слово «неприязнь» для фанатов слишком примитивно, как для графоманов — слово «неприятный». Поэтому надобно его усилить до «неприязненности» и «нелицеприятности» соответственно, даром что первое означает «выражение (а не чувство) неприязни», а второе — вообще «объективный (а вовсе не неприятный и не неприязненный)».) Разумеется, какая еще «неприязненность», кроме личной, возникает от чтения очередной белиберды?

Тому, кто поверил в мою лицеприятность (а это уже субъективное отношение, зависящее от «приятности лица»), даю совет: прочтите на досуге разгромную статью Николая Анастасьева с весьма неудобными вопросами в адрес пенницы слюнявой и иже с нею… критикесс. Сделайте над собой усилие, одолейте пару цитат из статьи — и вам откроется знание того, что такое настоящий критик, а не завороженный болтовней тусовщиц дилетант. Заодно вы услышите (увидите?) не мое мнение, но мнение доктора наук, специалиста по американской литературе. А также человека, понимающего в критике, какой эта наука была во времена молодости автора статьи, лет полвека тому назад.

«…внимание моё привлекла публикация (или правильно будет сказать «пост»?) Евгении Вежлян… «Деиерархизация», «автолитературоцентристская оптика», «эмерджентное чтение», «имитационные практики», «аппроприация права на метаязык» — голова на таких интеллектуальных высотах кругом идёт, кислорода не хватает, и в какой-то момент я было решил, что не по Сеньке шапка. Пораженческие настроения усилились ещё больше, когда дошёл до следующей фразы: «Я утверждаю, что эта (какая именно, значения не имеет. — Н.А.) парадигма критики играла на стороне литературы, соотнося свои “инсталляционные” усилия с её инструментальной цельностью и ценностью».

Поднатужившись, я ещё могу догадаться, что это за усилия такие, разберусь, возможно, и с ценностями и цельностями, но как может парадигма, данная ли, другая, третья, играть на чьей-либо стороне, — этого мне точно не понять».

Вот и мне не понять, из каких соображений Вежлян и прочие погорелые пустовые используют слова, которых не понимают (даром что употребляют едва ли не каждую минуту своих бредовых рассуждений); а то и целые цепочки слов, которые, будучи разобраны по камушку, не имеют под собой и над собой ничего — ни фундамента, ни опоры, ни крыши (последняя, вероятно, попросту съехала от пресловутых «интеллектуальных высот»).

Например, то же «эмерджентное чтение». Что есть эмерджентность (эмергентность)? Само слово происходит от английского emergent — «возникающий, неожиданно появляющийся». В теории систем термин означает наличие у какой-либо системы особых свойств, не присущих отдельным ее элементам, а также сумме элементов, не связанных особыми системообразующими связями; несводимость свойств системы к сумме свойств ее компонентов. Так, в биологии и экологии понятие эмерджентности выражается тем, что одно дерево — не лес, скопление отдельных клеток — не организм. Свойства биологического вида или биологической популяции не представляют собой свойства отдельных особей, такие понятия, как наследуемость, рождаемость, смертность неприменимы к отдельной особи, но применимы к популяции или виду в целом.

Спрашивается, каким образом чтение может быть эмерджентным? Оно что, неприменимо к отдельной особи, но возникает у популяции? А чем тогда мы, отдельные особи читателей, всю жизнь занимаемся, какой… эмергентностью страдаем? Вот они, трамваи интеллектуальные высоты, до чего доводят. Можно и в собственном биологическом виде разувериться и отказать его отдельным представителям в умении читать. Только массово, только популяционно.

Идем дальше.

Одно я, по крайней мере, уяснил вполне: ещё недавно разыгрывался увлекательный спектакль, в котором «книжные журналисты» соревновались с «традиционными» толстожурнальными критиками, а сегодня (хоть редеющая «старая гвардия» ещё держится) сцена опустела, бал закончен, свечи погасли, и если критик всё же хочет сохранить место под солнцем, то ему предстоит выиграть аудиторию у блогов. Но для этого он «должен стать виртуозом читательской чувствительности, чтения-как-завораживания, быть прежде всего “заворожённым”, всё остальное — потом». И такой виртуоз имеется. Зовут его — вернее, её — Галина Юзефович. Или просто Галя, которой, опасается Вежлян, вскоре в одиночку придётся противостоять могучему воинству блогеров с их — тут не поспоришь — «навороченными словами»».

Ах вон оно чё, Михалыч! Видать, Вежлян-то уже вступила в борьбу и бьет нас, блогеров, нашим же оружием! То бишь «навороченными словами» с их темным, а то и откровенно к делу не относящимся смыслом. Ну а Галя наша балована, поэтому будет поддерживать пехоту песней сирены, находясь в укуренном завороженном состоянии. Передавая нам, легковерным идиотам, свою завороженность, как бы заражая нас ею. Инфицирование информационное, эмерджентное. С последующей дохера… деиерархизацией паралитературной элиты, апроприировавшей (вообще-то слово «апроприация» пишется именно так) права на метаязык. От так ота.

«…прочитал в нём ещё одно рассуждение о критике, принадлежащее перу (клавиатуре?) Дм. Кузьмина. И наткнулся на то же имя и на ту же оценку: сообщается, что Галина Юзефович (правда, уже не в одиночку, а вместе с Игорем Гулиным) занимает съёжившееся до неразличимости пространство литературной критики.

Долее сопротивляться естественному чувству любопытства я не мог и, дабы удовлетворить его, прочитал, опять-таки по совету знатоков дела, недавно вышедшую книгу «О чём говорят бестселлеры». Чтение оказалось поучительным.

Во-первых, стали ясны способы завораживания. Они отличаются завидной простотой, в полном согласии с давним советом Уильяма Оккама — не умножать сущностей сверх необходимости. Надо высказывать твёрдые, не терпящие инакомыслия, суждения, а также нанизывать, как бусины на нитку, духоподъёмные эпитеты.

Лучше Элис Монро никто сегодня в мире рассказы не пишет.
Опра Уинфри — самый страстный и эффективный в США пропагандист книг и чтения.
Роман Джозефа Кутзее «Бесчестье» — лучший в современной истории роман о вере и возмездии.
Уильям Шон, редактор журнала «Нью-Йоркер», — человек-легенда.
Тони Моррисон — любимая писательница всё той же Опры Уинфри.
Мичико Какутани — главный американский критик.
Ну и наконец, Стивен Кинг, чего уж там чиниться, — великий писатель, только, увы, испорченный неуклюжим русским переводом (художественному переводу посвящена одна из глав книги, но об этом дальше).

Вообще-то говоря, может охватить лёгкая оторопь».

Оторопь охватила даже меня, а я в американской литературе ничего не понимаю. Зато прекрасно понимаю, что все эти приемчики с называнием кого-либо самым-самым: лучшим, страстным, бесстрастным, эффективным, главным, легендарным — есть примитивное и наглое вранье, прием пиарщиков, рекламщиков, да и просто мошенников. И действует он на оболваненное стадо, а не на отдельно взятого скептически настроенного умного человека. Вот оно и не подействовало.

«Наугад:

Возможно, сегодня действительно никто не пишет рассказы лучше, чем Элис Монро, но беда в том, что она их и сама уже лет десять как не пишет. А когда писала, то, при всём своём новеллистическом даре, так и не поднялась до уровня американских писательниц южной школы — Флэннери О’Коннор, Юдоры Уэлти, Карсон Маккалерз, чьё влияние и сама, надо отдать должное, всегда признавала.

Почему Уильям Шон — «человек-легенда»? Потому ли, что руководил «Нью-Йоркером» долее всех остальных редакторов — 35 лет? Или потому, что на протяжении всего этого времени в журнале ценился вкус, а не коммерческий успех и напечататься в нём полагалось знаком литературного отличия? Поздравляя Сергея Довлатова с публикацией в «Нью-Йоркере» подборки рассказов, Курт Воннегут завистливо писал, что сам такой чести не удостоился (вскоре, правда, она настигла и его). Но в любом случае в художественной и академической среде Америки имя Шона произносилось, да и сейчас произносится, с неизменной симпатией, но без малейшего трепета. На легенду явно не тянет. Разумеется, я говорю лишь в меру своего с этой средою знакомства, вполне допускаю, что у Галины Юзефович есть иные, более надёжные, источники информации».

А даже если (если!) их нет, то от обидки найдутся! Ужо они вас, Николай Аркадиевич!

«Не очень понятно, далее, каким образом могут свидетельствовать о творческом уровне художника вкусы и предпочтения популярной телеведущей. Хорошо, Тони Моррисон — любимая писательница Опры Уинфри. А любимым писателем Билла Гейтса, говорят, был и остаётся Скотт Фицджералд. Денег у Билла ещё больше, чем у Опры, пусть даже та считается самой состоятельной темнокожей женщиной в мире. Ну и что, разве это хоть сколько-нибудь возвышает в наших глазах замечательный талант автора «Великого Гэтсби», да даже и способствует, пусть в малой мере, увеличению количества проданных экземпляров этой и иных книг Фицджералда?

Стивен Кинг — великий писатель? Но тогда я не знаю, каких эпитетов достойны Уильям Фолкнер и Карл Сэндберг, не говоря уж о классиках минувших эпох? Да и пристала ли столь высокая оценка сочинителю, ещё в молодости наказавшему себе писать как минимум две тысячи слов в день и полагающему мерою таланта сумму прописью в полученном по почте чеке (это не метафора, но раскавыченная цитата из Стивена Кинга). Упомянутый Галиной Юзефович русский перевод действительно не особенно хорош, но только в том смысле, что В. Вебер лишь усугубил изъяны невыразительного языка оригинала.

А главное — разве применимы в литературе критерии успеха, вполне умест­ные, допустим, в спорте? Там всё понятно — кто-то пробежал сто метров за десять секунд, а кто-то за десять с половиной: первый — лучший. А рекордсмен мира — самый. Но — главный критик, лучший роман о вере и возмездии или, допустим, о любви и предательстве? Да и вообще с успехом как-то не всё очевидно. Эдгар По умер в безвестности, Герман Мелвилл — тоже, на смерть автора эпохального, действительно великого, как впоследствии выяснилось, «Моби Дика» откликнулась всего одна нью-йоркская газета, да и то автор некролога умудрился перепутать имя, назвав усопшего Генри, и напирал больше на его заслуги перед таможенным ведомством (где Мелвилл на самом деле прослужил последние двадцать лет жизни), чем перед литературой».

поделиться:
  • Добавить ВКонтакте заметку об этой странице
  • Мой Мир
  • Facebook
  • Twitter
  • LiveJournal
  • Одноклассники
  • Blogger
  • RSS
  • Блог Li.ру